Бунин Иван Алексеевич
Произведение “Цифры”
“Мой дорогой, когда ты вырастешь, вспомнишь ли ты, как однажды зимним вечером ты вышел из детской в столовую, – это было после одной из наших ссор, – и, опустив глаза, сделал такое грустное личико? Ты большой шалун, и когда что-нибудь увлечет тебя, ты не знаешь удержу. Но я не знаю никого трогательнее тебя, когда ты притихнешь, подойдешь и прижмешься к моему плечу! Если же это происходит после ссоры, и я говорю тебе ласковое слово, как порывисто ты целуешь меня, в избытке преданности
И нежности, на которую способно только детство! Но это была слишком крупная ссора.”
В тот вечер ты даже не решился подойти ко мне: “Покойной ночи, дядечка” – сказал ты и, поклонившись, шаркнул ножкой (после ссоры ты хотел быть особенно благовоспитанным мальчиком). Я ответил так, будто между нами ничего не было: “Покойной ночи”. Но мог ли ты удовлетвориться этим? Забыв обиду, ты опять вернулся к заветной мечте, что пленяла тебя весь день: “Дядечка, прости меня. Я больше не буду. И пожалуйста, покажи мне цифры!” Можно ли было после этого медлить с ответом? Я помедлил, ведь я очень умный дядя.
В тот день ты проснулся с новой мечтой, которая захватила всю твою душу: иметь свои книжки с картинками, пенал, цветные карандаши и выучиться читать и писать цифры! И все это сразу, в один день! Едва проснувшись, ты позвал меня в детскую и засыпал просьбами: купить книг и карандашей и немедленно приняться за цифры. “Сегодня царский день, все заперто” – соврал я, уж очень не хотелось мне идти в город. “Нет, не царский!” – закричал было ты, но я пригрозил, и ты вздохнул: “Ну, а цифры? Ведь можно же?”. “Завтра” – отрезал я, понимая, что тем лишаю тебя счастья, но не полагается баловать детей.
“Ну хорошо же!” – пригрозил ты и, как только оделся, пробормотал молитву и выпил чашку молока, принялся шалить, и весь день нельзя было унять тебя. Радость, смешанная с нетерпением, волновала тебя все больше, и вечером ты нашел им выход. Ты начал подпрыгивать, бить изо всей силы ногами в пол и громко кричать. И мамино замечание ты проигнорировал, и бабушкино, а мне в ответ особенно пронзительно крикнул и еще сильнее ударил в пол. И вот тут начинается история.
Я сделал вид, что не замечаю тебя, но внутри весь похолодел от внезапной ненависти. И ты крикнул снова, весь отдавшись своей радости так, что сам господь улыбнулся бы при этом крике. Но я в бешенстве вскочил со стула. Каким ужасом исказилось твое лицо! Ты растерянно крикнул еще раз, для того, чтобы показать, что не испугался. А я кинулся к тебе, дернул за руку, крепко и с наслаждением шлепнул и, вытолкнув из комнаты, захлопнул дверь. Вот тебе и цифры!
От боли и жестокой обиды ты закатился страшным и пронзительным криком. Еще раз, еще. Затем вопли потекли без умолку. К ним прибавились рыдания, потом крики о помощи: “Ой больно! Ой умираю!” “Небось не умрешь, – холодно сказал я. – Покричишь и смолкнешь”. Но мне было стыдно, я не поднимал глаз на бабушку, у которой вдруг задрожали губы. “Ой, бабушка!” – взывал ты к последнему прибежищу. А бабушка в угоду мне и маме крепилась, но едва сидела на месте.
Ты понял, что мы решили не сдаваться, что никто не придет утешить тебя. Но прекратить вопли сразу было невозможно, хотя бы из-за самолюбия. Ты охрип, но все кричал и кричал. И мне хотелось встать, войти в детскую большим слоном и пресечь твои страдания. Но разве это согласуется с правилами воспитания и с достоинством справедливого, но строгого дяди? Наконец ты затих.
Только через полчаса я заглянул будто по постороннему делу в детскую. Ты сидел на полу весь в слезах, судорожно вздыхал и забавлялся своими незатейливыми игрушками – пустыми коробками спичек. Как сжалось мое сердце! Но я едва взглянул на тебя. “Теперь я никогда больше не буду любить тебя, – сказал ты, глядя на меня злыми, полными презрения глазами. – И никогда ничего не куплю тебе! И даже японскую копеечку, какую тогда подарил, отберу!”
Потом заходили мама и бабушка, и так же делая вид, что зашли случайно. Заводили речь, о нехороших и непослушных детях, и советовали попросить прощения. “А то я умру” – говорила бабушка печально и жестоко. “И умирай” – отвечал ты сумрачным шепотом. И мы оставили тебя, и сделали вид, что совсем забыли о тебе.
Опустился вечер, ты все так же сидел на полу и передвигал коробки. Мне стало мучительно, и я решил выйти и побродить по городу. “Бесстыдник! – зашептала тогда бабушка. – Дядя любит тебя! Кто же купит тебе пенал, книжку? А цифры?” И твое самолюбие было сломлено.
Я знаю, чем дороже мне моя мечта, тем меньше надежд на ее достижение. И тогда я лукавлю: делаю вид, что равнодушен. Но что мог сделать ты? Ты проснулся, исполненный жаждой счастья. Но жизнь ответила: “Потерпи!” В ответ ты буйствовал, не в силах смирить эту жажду. Тогда жизнь ударила обидой, и ты закричал о боли. Но и тут жизнь не дрогнула: “Смирись!” И ты смирился.
Как робко ты вышел из детской: “Прости меня, и дай хоть каплю счастья, что так сладко мучит меня”. И жизнь смилостивилась: “Ну ладно, давай карандаши и бумагу”. Какой радостью засияли твои глаза! Как ты боялся рассердить меня, как жадно ты ловил каждое мое слово! С каким старанием ты выводил полные таинственного значения черточки! Теперь уже и я наслаждался твоей радостью. “Один. Два. Пять.” – говорил ты, с трудом водя по бумаге. “Да нет, не так. Один, два, три, четыре”. – “Да, три! Я знаю”, – радостно отвечал ты и выводил три, как большую прописную букву Е.
Иван Алексеевич Бунин
«Мой дорогой, когда ты вырастешь, вспомнишь ли ты, как однажды зимним вечером ты вышел из детской в столовую, — это было после одной из наших ссор, — и, опустив глаза, сделал такое грустное личико? Ты большой шалун, и когда что-нибудь увлечёт тебя, ты не знаешь удержу. Но я не знаю никого трогательнее тебя, когда ты притихнешь, подойдёшь и прижмёшься к моему плечу! Если же это происходит после ссоры, и я говорю тебе ласковое слово, как порывисто ты целуешь меня, в избытке преданности и нежности, на которую способно только детство! Но это была слишком крупная ссора…»
В тот вечер ты даже не решился подойти ко мне: «Покойной ночи, дядечка» — сказал ты и, поклонившись, шаркнул ножкой (после ссоры ты хотел быть особенно благовоспитанным мальчиком). Я ответил так, будто между нами ничего не было: «Покойной ночи». Но мог ли ты удовлетвориться этим? Забыв обиду, ты опять вернулся к заветной мечте, что пленяла тебя весь день: «Дядечка, прости меня… Я больше не буду… И пожалуйста, покажи мне цифры!» Можно ли было после этого медлить с ответом? Я помедлил, ведь я очень умный дядя…
В тот день ты проснулся с новой мечтой, которая захватила всю твою душу: иметь свои книжки с картинками, пенал, цветные карандаши и выучиться читать и писать цифры! И все это сразу, в один день! Едва проснувшись, ты позвал меня в детскую и засыпал просьбами: купить книг и карандашей и немедленно приняться за цифры. «Сегодня царский день, все заперто» — соврал я, уж очень не хотелось мне идти в город. «Нет, не царский!» — закричал было ты, но я пригрозил, и ты вздохнул: «Ну, а цифры? Ведь можно же?». «Завтра» — отрезал я, понимая, что тем лишаю тебя счастья, но не полагается баловать детей…
«Ну хорошо же!» — пригрозил ты и, как только оделся, пробормотал молитву и выпил чашку молока, принялся шалить, и весь день нельзя было унять тебя. Радость, смешанная с нетерпением, волновала тебя все больше, и вечером ты нашёл им выход. Ты начал подпрыгивать, бить изо всей силы ногами в пол и громко кричать. И мамино замечание ты проигнорировал, и бабушкино, а мне в ответ особенно пронзительно крикнул и ещё сильнее ударил в пол. И вот тут начинается история…
Я сделал вид, что не замечаю тебя, но внутри весь похолодел от внезапной ненависти. И ты крикнул снова, весь отдавшись своей радости так, что сам господь улыбнулся бы при этом крике. Но я в бешенстве вскочил со стула. Каким ужасом исказилось твоё лицо! Ты растерянно крикнул ещё раз, для того, чтобы показать, что не испугался. А я кинулся к тебе, дёрнул за руку, крепко и с наслаждением шлёпнул и, вытолкнув из комнаты, захлопнул дверь. Вот тебе и цифры!
От боли и жестокой обиды ты закатился страшным и пронзительным криком. Ещё раз, ещё… Затем вопли потекли без умолку. К ним прибавились рыдания, потом крики о помощи: «Ой больно! Ой умираю!» «Небось не умрёшь, — холодно сказал я. — Покричишь и смолкнешь». Но мне было стыдно, я не поднимал глаз на бабушку, у которой вдруг задрожали губы. «Ой, бабушка!» — взывал ты к последнему прибежищу. А бабушка в угоду мне и маме крепилась, но едва сидела на месте.
Ты понял, что мы решили не сдаваться, что никто не придёт утешить тебя. Но прекратить вопли сразу было невозможно, хотя бы из-за самолюбия. Ты охрип, но все кричал и кричал… И мне хотелось встать, войти в детскую большим слоном и пресечь твои страдания. Но разве это согласуется с правилами воспитания и с достоинством справедливого, но строгого дяди? Наконец ты затих…
Только через полчаса я заглянул будто по постороннему делу в детскую. Ты сидел на полу весь в слезах, судорожно вздыхал и забавлялся своими незатейливыми игрушками — пустыми коробками спичек. Как сжалось моё сердце! Но я едва взглянул на тебя. «Теперь я никогда больше не буду любить тебя, — сказал ты, глядя на меня злыми, полными презрения глазами. — И никогда ничего не куплю тебе! И даже японскую копеечку, какую тогда подарил, отберу!»
Потом заходили мама и бабушка, и так же делая вид, что зашли случайно. Заводили речь, о нехороших и непослушных детях, и советовали попросить прощения. «А то я умру» — говорила бабушка печально и жестоко. «И умирай» — отвечал ты сумрачным шёпотом. И мы оставили тебя, и сделали вид, что совсем забыли о тебе.
Опустился вечер, ты все так же сидел на полу и передвигал коробки. Мне стало мучительно, и я решил выйти и побродить по городу. «Бесстыдник! — зашептала тогда бабушка. — Дядя любит тебя! Кто же купит тебе пенал, книжку? А цифры?» И твоё самолюбие было сломлено.
Я знаю, чем дороже мне моя мечта, тем меньше надежд на её достижение. И тогда я лукавлю: делаю вид, что равнодушен. Но что мог сделать ты? Ты проснулся, исполненный жаждой счастья. Но жизнь ответила: «Потерпи!» В ответ ты буйствовал, не в силах смирить эту жажду. Тогда жизнь ударила обидой, и ты закричал от боли. Но и тут жизнь не дрогнула: «Смирись!» И ты смирился.
Как робко ты вышел из детской: «Прости меня, и дай хоть каплю счастья, что так сладко мучит меня». И жизнь смилостивилась: «Ну ладно, давай карандаши и бумагу». Какой радостью засияли твои глаза! Как ты боялся рассердить меня, как жадно ты ловил каждое моё слово! С каким старанием ты выводил полные таинственного значения чёрточки! Теперь уже и я наслаждался твоей радостью. «Один… Два… Пять…» — говорил ты, с трудом водя по бумаге. «Да нет, не так. Один, два, три, четыре». — «Да, три! Я знаю», — радостно отвечал ты и выводил три, как большую прописную букву Е. Пересказала Наталья Бубнова
(321 слово) События в рассказе «Цифры» начинаются с того, что, проснувшись утром, маленький Женя загорается желанием выучиться писать и читать. Он мечтает о том, чтобы ему поскорее выписали детский журнал, купили пенал, книжки с картинками и цветные карандаши. Мальчик просит об этом дядю, но тот объявляет день «царским», не желая идти в город. Женя не унимается и просит показать ему цифры. Но дяде лень делать это прямо сейчас, и он обещает показать их завтра. Мальчик обижается, но, смирившись, начинает с нетерпением ждать завтра. После завтрака он шумит в зале – переворачивает стулья с криками, выражая этим волнительную радость ожидания.
А вечером, когда мама, бабушка и дядя разговаривают за столом, Женя находит себе новое развлечение – подпрыгивать с резким криком и со всех сил бить ногами в пол. Ему это в радость, но взрослым такое поведение мальчика не нравится. В конце концов, потеряв терпение, дядя вскакивает со стула, кричит на племянника, шлёпает и выталкивает из комнаты. Жертва плачет и зовёт на помощь то маму, то бабушку. Разговор прекращен. Дяде стыдно за свой поступок, и он зажигает папиросу, не поднимая глаз. Мать, возвращаясь к вязанию, жалуется, что сын слишком избалован. Бабушка отворачивается к окну, стуча ложкой по столу, и еле сдерживается, чтобы не пойти в детскую.
Спустя полчаса дядя заходит в детскую, делая вид, что зашёл по делу. Мальчик, прерывисто дыша, забавляется пустыми коробками от спичек. Когда дядя идёт к выходу, племянник заявляет, что больше никогда не будет его любить. Вслед за дядей заходят мама и бабушка. Они советуют Жене попросить прощения у дяди, но мальчик не сдаётся. В конце концов, бабушке удаётся переломить гордость ребёнка, напомнив о том, что кроме дяди, никто не научит его цифрам.
Женя просит прощения у дяди, говорит, что очень любит его, и просит всё-таки показать цифры. Дядя велит ему нести стул к столу, бумагу и карандаши. Ребёнок счастлив – его мечта сбылась. Налегая на стол грудью, он выводит цифры и учится их правильно считать. И дядя тоже счастлив оттого, что племяннику радостно.
Интересно? Сохрани у себя на стенке!“Мой дорогой, когда ты вырастешь, вспомнишь ли ты, как однажды зимним вечером ты вышел из детской в столовую, – это было после одной из наших ссор, – и, опустив глаза, сделал такое грустное личико? Ты большой шалун, и когда что-нибудь увлечет тебя, ты не знаешь удержу. Но я не знаю никого трогательнее тебя, когда ты притихнешь, подойдешь и прижмешься к моему плечу! Если же это происходит после ссоры, и я говорю тебе ласковое слово, как порывисто ты целуешь меня, в избытке преданности и нежности, на которую способно только детство! Но это была слишком крупная ссора…”
В тот вечер ты даже не решился подойти ко мне: “Покойной ночи, дядечка” – сказал ты и, поклонившись, шаркнул ножкой (после ссоры ты хотел быть особенно благовоспитанным мальчиком). Я ответил так, будто между нами ничего не было: “Покойной ночи”. Но мог ли ты удовлетвориться этим? Забыв обиду, ты опять вернулся к заветной мечте, что пленяла тебя весь день: “Дядечка, прости меня… Я больше не буду… И пожалуйста, покажи мне цифры!” Можно ли было после этого медлить с ответом? Я помедлил, ведь я очень умный дядя…
В тот день ты проснулся с новой мечтой, которая захватила всю твою душу: иметь свои книжки с картинками, пенал, цветные карандаши и выучиться читать и писать цифры! И все это сразу, в один день! Едва проснувшись, ты позвал меня в детскую и засыпал просьбами: купить книг и карандашей и немедленно приняться за цифры. “Сегодня царский день, все заперто” – соврал я, уж очень не хотелось мне идти в город. “Нет, не царский!” – закричал было ты, но я пригрозил, и ты вздохнул: “Ну, а цифры? Ведь можно же?”. “Завтра” – отрезал я, понимая, что тем лишаю тебя счастья, но не полагается баловать детей…
“Ну хорошо же!” – пригрозил ты и, как только оделся, пробормотал молитву и выпил чашку молока, принялся шалить, и весь день нельзя было унять тебя. Радость, смешанная с нетерпением, волновала тебя все больше, и вечером ты нашел им выход. Ты начал подпрыгивать, бить изо всей силы ногами в пол и громко кричать. И мамино замечание ты проигнорировал, и бабушкино, а мне в ответ особенно пронзительно крикнул и еще сильнее ударил в пол. И вот тут начинается история…
Я сделал вид, что не замечаю тебя, но внутри весь похолодел от внезапной ненависти. И ты крикнул снова, весь отдавшись своей радости так, что сам господь улыбнулся бы при этом крике. Но я в бешенстве вскочил со стула. Каким ужасом исказилось твое лицо! Ты растерянно крикнул еще раз, для того, чтобы показать, что не испугался. А я кинулся к тебе, дернул за руку, крепко и с наслаждением шлепнул и, вытолкнув из комнаты, захлопнул дверь. Вот тебе и цифры!
От боли и жестокой обиды ты закатился страшным и пронзительным криком. Еще раз, еще… Затем вопли потекли без умолку. К ним прибавились рыдания, потом крики о помощи: “Ой больно! Ой умираю!” “Небось не умрешь, – холодно сказал я. – Покричишь и смолкнешь”. Но мне было стыдно, я не поднимал глаз на бабушку, у которой вдруг задрожали губы. “Ой, бабушка!” – взывал ты к последнему прибежищу. А бабушка в угоду мне и маме крепилась, но едва сидела на месте.
Ты понял, что мы решили не сдаваться, что никто не придет утешить тебя. Но прекратить вопли сразу было невозможно, хотя бы из-за самолюбия. Ты охрип, но все кричал и кричал… И мне хотелось встать, войти в детскую большим слоном и пресечь твои страдания. Но разве это согласуется с правилами воспитания и с достоинством справедливого, но строгого дяди? Наконец ты затих…
Только через полчаса я заглянул будто по постороннему делу в детскую. Ты сидел на полу весь в слезах, судорожно вздыхал и забавлялся своими незатейливыми игрушками – пустыми коробками спичек. Как сжалось мое сердце! Но я едва взглянул на тебя. “Теперь я никогда больше не буду любить тебя, – сказал ты, глядя на меня злыми, полными презрения глазами. – И никогда ничего не куплю тебе! И даже японскую копеечку, какую тогда подарил, отберу!”
Потом заходили мама и бабушка, и так же делая вид, что зашли случайно. Заводили речь, о нехороших и непослушных детях, и советовали попросить прощения. “А то я умру” – говорила бабушка печально и жестоко. “И умирай” – отвечал ты сумрачным шепотом. И мы оставили тебя, и сделали вид, что совсем забыли о тебе.
Опустился вечер, ты все так же сидел на полу и передвигал коробки. Мне стало мучительно, и я решил выйти и побродить по городу. “Бесстыдник! – зашептала тогда бабушка. – Дядя любит тебя! Кто же купит тебе пенал, книжку? А цифры?” И твое самолюбие было сломлено.
Я знаю, чем дороже мне моя мечта, тем меньше надежд на ее достижение. И тогда я лукавлю: делаю вид, что равнодушен. Но что мог сделать ты? Ты проснулся, исполненный жаждой счастья. Но жизнь ответила: “Потерпи!” В ответ ты буйствовал, не в силах смирить эту жажду. Тогда жизнь ударила обидой, и ты закричал от боли. Но и тут жизнь не дрогнула: “Смирись!” И ты смирился.
Как робко ты вышел из детской: “Прости меня, и дай хоть каплю счастья, что так сладко мучит меня”. И жизнь смилостивилась: “Ну ладно, давай карандаши и бумагу”. Какой радостью засияли твои глаза! Как ты боялся рассердить меня, как жадно ты ловил каждое мое слово! С каким старанием ты выводил полные таинственного значения черточки! Теперь уже и я наслаждался твоей радостью. “Один… Два… Пять…” – говорил ты, с трудом водя по бумаге. “Да нет, не так. Один, два, три, четыре”. – “Да, три! Я знаю”, – радостно отвечал ты и выводил три, как большую прописную букву Е.
Иван Бунин
Мой дорогой, когда ты вырастешь, вспомнишь ли ты, как однажды зимним вечером ты вышел из детской в столовую, остановился на пороге, – это было после одной из наших ссор с тобой, – и, опустив глаза, сделал такое грустное личико?
Должен сказать тебе: ты большой шалун. Когда что-нибудь увлечет тебя, ты не знаешь удержу. Ты часто с раннего утра до поздней ночи не даешь покоя всему дому своим криком и беготней. Зато я и не знаю ничего трогательнее тебя, когда ты, насладившись своим буйством, притихнешь, побродишь по комнатам и, наконец, подойдешь и сиротливо прижмешься к моему плечу! Если же дело происходит после ссоры и если я в эту минуту скажу тебе хоть одно ласковое слово, то нельзя выразить, что ты тогда делаешь с моим сердцем! Как порывисто кидаешься ты целовать меня, как крепко обвиваешь руками мою шею, в избытке той беззаветной преданности, той страстной нежности, на которую способно только детство!
Но это была слишком крупная ссора.
Помнишь ли, что в этот вечер ты даже не решился близко подойти ко мне?
– Покойной ночи, дядечка, – тихо сказал ты мне и, поклонившись, шаркнул ножкой.
Конечно, ты хотел, после всех своих преступлений, показаться особенно деликатным, особенно приличным и кротким мальчиком. Нянька, передавая тебе единственный известный ей признак благовоспитанности, когда-то учила тебя: «Шаркни ножкой!» И вот ты, чтобы задобрить меня, вспомнил, что у тебя есть в запасе хорошие манеры. И я понял это – и поспешил ответить так, как будто между нами ничего не произошло, но все-таки очень сдержанно:
– Покойной ночи.
Но мог ли ты удовлетвориться таким миром? Да и лукавить ты не горазд еще. Перестрадав свое горе, твое сердце с новой страстью вернулось к той заветной мечте, которая так пленяла тебя весь этот день. И вечером, как только эта мечта опять овладела тобою, ты забыл и свою обиду, и свое самолюбие, и свое твердое решение всю жизнь ненавидеть меня. Ты помолчал, собрал силы и вдруг, торопясь и волнуясь, сказал мне:
– Дядечка, прости меня… Я больше не буду… И, пожалуйста, все-таки покажи мне цифры! Пожалуйста!
Можно ли было после этого медлить ответом? А я все-таки помедлил. Я, видишь ли, очень, очень умный дядя…
Ты в этот день проснулся с новой мыслью, с новой мечтой, которая захватила всю твою душу.
Только что открылись для тебя еще не изведанные радости: иметь свои собственные книжки с картинками, пенал, цветные карандаши – непременно цветные! – и выучиться читать, рисовать и писать цифры. И все это сразу, в один день, как можно скорее. Открыв утром глаза, ты тотчас же позвал меня в детскую и засыпал горячими просьбами: как можно скорее выписать тебе детский журнал, купить книг, карандашей, бумаги и немедленно приняться за цифры.
– Но сегодня царский день, все заперто, – соврал я, чтобы оттянуть дело до завтра или хоть до вечера: уж очень не хотелось мне идти в город.
Но ты замотал головою.
– Нет, нет, не царский! – закричал ты тонким голоском, поднимая брови. – Вовсе не царский, – я знаю.
– Да уверяю тебя, царский! – сказал я.
– А я знаю, что не царский! Ну, пожа-алуйста!
– Если ты будешь приставать, – сказал я строго и твердо то, что говорят в таких случаях все дяди, – если ты будешь приставать, так и совсем не куплю ничего.
Ты задумался.
– Ну, что ж делать! – сказал ты со вздохом. – Ну, царский так царский. Ну, а цифры? Ведь можно же, – сказал ты, опять поднимая брови, но уже басом, рассудительно, – ведь можно же в царский день показывать цифры?
– Нет, нельзя, – поспешно сказала бабушка. – Придет полицейский и арестует… И не приставай к дяде.
– Ну, это-то уж лишнее, – ответил я бабушке. – А просто мне не хочется сейчас. Вот завтра или вечером – покажу.
– Нет, ты сейчас покажи!
– Сейчас не хочу. Сказал, – завтра.
– Ну, во-от, – протянул ты. – Теперь говоришь – завтра, а потом скажешь – еще завтра. Нет, покажи сейчас!
Сердце тихо говорило мне, что я совершаю в эту минуту великий грех – лишаю тебя счастья, радости… Но тут пришло в голову мудрое правило: вредно, не полагается баловать детей.
И я твердо отрезал:
– Завтра. Раз сказано – завтра, значит, так и надо сделать.
– Ну, хорошо же, дядька! – пригрозил ты дерзко и весело. – Помни ты это себе!
И стал поспешно одеваться.
И как только оделся, как только пробормотал вслед за бабушкой: «Отче наш, иже еси на небеси…» – и проглотил чашку молока, – вихрем понесся в зал. А через минуту оттуда уже слышались грохот опрокидываемых стульев и удалые крики…
И весь день нельзя было унять тебя. И обедал ты наспех, рассеянно, болтая ногами, и все смотрел на меня блестящими странными глазами.
– Покажешь? – спрашивал ты иногда. – Непременно покажешь?
– Завтра непременно покажу, – отвечал я.
– Ах, как хорошо! – вскрикивал ты. – Дай бог поскорее, поскорее завтра!
Но радость, смешанная с нетерпением, волновала тебя все больше и больше. И вот, когда мы – бабушка, мама и я – сидели перед вечером за чаем, ты нашел еще один исход своему волнению.
Ты придумал отличную игру: подпрыгивать, бить изо всей силы ногами в пол и при этом так звонко вскрикивать, что у нас чуть не лопались барабанные перепонки.
– Перестань, Женя, – сказала мама.
В ответ на это ты – трах ногами в пол!
– Перестань же, деточка, когда мама просит, – сказала бабушка.
Но бабушки-то ты уж и совсем не боишься. Трах ногами в пол!
– Да перестань, – сказал я, досадливо морщась и пытаясь продолжать разговор.
– Сам перестань! – звонко крикнул ты мне в ответ, с дерзким блеском в глазах и, подпрыгнув, еще сильнее ударил в пол и еще пронзительнее крикнул в такт.
Я пожал плечом и сделал вид, что больше не замечаю тебя.
Но вот тут-то и начинается история.
Я, говорю, сделал вид, что не замечаю тебя. Но сказать ли правду? Я не только не забыл о тебе после твоего дерзкого крика, но весь похолодел от внезапной ненависти к тебе. И уже должен был употреблять усилия, чтобы делать вид, что не замечаю тебя, и продолжать разыгрывать роль спокойного и рассудительного.
Но и этим дело не кончилось.
Ты крикнул снова. Крикнул, совершенно позабыв о нас и весь отдавшись тому, что происходило в твоей переполненной жизнью душе, – крикнул таким звонким криком беспричинной, божественной радости, что сам Господь Бог улыбнулся бы при этом крике. Я же в бешенстве вскочил со стула.
– Перестань! – рявкнул я вдруг, неожиданно для самого себя, во все горло.
Какой черт окатил меня в эту минуту целым ушатом злобы? У меня помутилось сознание. И надо было видеть, как дрогнуло, как исказилось на мгновение твое лицо молнией ужаса!